Он сплюнул, обтер свои торчащие щеточкой белые усы, в последний раз смерил Гребера взглядом, полным безграничного презрения, и ушел. Проклятая ароматическая соль! Гребер понюхал свою руку. Теперь и он почувствовал резкий запах. «Шлюха, — мысленно повторил он. — Но разве я так уж далек от этого? Вот что может сделать с человеком страх за своих близких! Фрау Лизер, привратник — я, кажется, на все готов! Чертовски быстро, однако, скатился я с вершин добродетели!»

Он остановился против здания гестапо. У ворот, позевывая, шагал молодой эсэсовец. Из дома вышло несколько громко смеющихся эсэсовских офицеров. Потом, крадучись, приблизился пожилой человек, он медлил, поглядывая вверх на окна, остановился, вытащил из кармана какую-то бумажку, перечитал ее, посмотрел вокруг, затем на небо и нерешительно подошел к часовому. Эсэсовец равнодушно прочел повестку и пропустил его внутрь.

Гребер уставился на окна. Его снова охватил страх, еще более удушливый, тяжелый и липкий, чем до того. Он знал много видов страха: страх мучительный и темный; страх, от которого останавливается дыхание и цепенеет тело, и последний, великий страх — страх живого существа перед смертью; но этот был иной — ползучий, хватающий за горло, неопределенный и угрожающий, липкий страх, который словно пачкает тебя и разлагает, неуловимый и непреодолимый, — страх бессилия и тлетворных сомнений: это был развращающий страх за другого, за невинного заложника, за жертву беззакония, страх перед произволом, перед властью и автоматической бесчеловечностью, черный страх нашего времени.

Задолго до конца смены Гребер ждал у ворот фабрики. Прошло немало времени, прежде чем появилась Элизабет. Он уже начал опасаться, что ее арестовали, когда, наконец, заметил ее. Элизабет сперва не узнала его в штатском, а потом рассмеялась.

— Ты совсем еще мальчик! — сказала она.

— Я вовсе не чувствую себя таким уж молодым. Скорее столетним старцем.

— Почему? Что случилось? Тебе надо возвращаться раньше срока?

— Нет. Насчет этого все в порядке.

— Ты чувствуешь себя столетним, потому что ты в штатском?

— Не знаю. Но у меня такое ощущение, словно вместе с этим проклятым костюмом я взвалил на себя все на свете заботы. Что тебе удалось насчет документов?

— Все, — сияя, ответила Элизабет. — Я еще в обеденный перерыв сбегала. Подала нужные заявления.

— Все? — отозвался Гребер. — Тогда делать нечего.

— А что еще надо было делать?

— Ничего: Просто мне вдруг стало страшно. Может, мы зря все затеяли? Может, это повредит тебе?

— Мне? Каким образом?

Гребер помедлил.

— Я слышал, что в таких случаях иногда запрашивают гестапо. Может, именно поэтому и не стоило все ворошить.

Элизабет остановилась.

— Больше ничего. Но мне почему-то вдруг стало страшно.

— Ты думаешь, меня могут арестовать за то, что мы хотим пожениться?

— Нет, не то.

— А что же? Ты думаешь, они могут дознаться, что мой отец в концлагере?

— И не это, — прервал ее Гребер. — Это-то они, конечно, знают. Но, может, было бы лучше не привлекать к тебе внимания. От гестапо всего можно ждать. Вдруг какому-нибудь идиоту взбредет что-нибудь в его дурацкую голову. Ты ведь знаешь, как это бывает. О законности тут и речи быть не может.

Элизабет помолчала с минуту, потом спросила:

— Что же нам делать?

— Я целый день думал и решил, что сделать, пожалуй, уже ничего нельзя. Взять заявления назад — значит тем более привлечь к себе внимание.

Она кивнула и как-то странно посмотрела на него.

— А все-таки можно попытаться.

— Поздно, Элизабет. Надо рискнуть и выждать.

Они пошли дальше. Фабрика стояла на небольшой площади, на самом виду. Гребер внимательно рассматривал ее.

— И вас тут еще ни разу не бомбили?

— Пока нет.

— Здание никак не замаскировано. Довольно легко определить, что это фабрика.

— У нас вместительные убежища.

— Надежные?

— Более или менее.

Гребер взглянул на Элизабет. Она шла рядом и на него не смотрела.

— Только, ради бога, пойми меня правильно, — сказал он. — Я не за себя боюсь. Я боюсь за тебя.

— За меня тебе бояться нечего.

— А ты не боишься?

— Я уже все страхи, какие только есть, пережила. Для нового больше нет сил.

— А у меня есть, — сказал Гребер. — Когда любишь, рождаются все новые страхи, о которых раньше и не подозревал.

Элизабет повернула к нему голову. Она вдруг улыбнулась. Он посмотрел на нее.

— Я не забыл того, что говорил позавчера. Но неужели же надо сначала испытать страх, чтобы убедиться в том, что кого-то любишь?

— Не знаю. Но думаю, это помогает.

— Проклятый костюм! Больше я его не надену. А я-то воображал, что штатским чудно живется.

Элизабет рассмеялась.

— Значит, все дело в костюме?

— Нет, — возразил он с облегчением. — Дело в том, что я опять живу. Живу и хочу жить. А видно, с этим приходит и страх. Весь день у меня было мерзко на душе. Теперь, когда я вижу тебя, стало полегче. Удивительно, до чего мало нужно, чтобы почувствовать страх.

— И любовь, — сказала Элизабет. — К счастью!

Взгляд Гребера остановился на ней. Она шагала рядом с ним легко и беззаботно. «А ведь она изменялась, — подумал он. — Она меняется каждый день. Раньше боялась она, а я нет, теперь наоборот».

Они вышли на Гитлерплац. За церковью пламенел вечерний закат.

— Где это опять горит? — спросила Элизабет.

— Нигде. Просто закат.

— Закат? Об этом сейчас как-то и не думаешь, правда?

— Да.

Они двинулись дальше. Закат разгорался все ярче. Его отсвет падал на их лица и руки. Гребер смотрел на людей, которые попадались навстречу. И вдруг он увидел их иными, чем до сих пор. Каждый из них был человеком, и у каждого была своя судьба. «Легко осуждать и быть храбрым, когда у тебя ничего нет, — подумал он. — Но когда у тебя есть что-то дорогое, весь мир меняется. Все становится и легче, и труднее, а иногда и совсем непереносимым. На это тоже нужна храбрость, но совсем иного рода, у нее другое название, и она, собственно, еще только начинается». Гребер глубоко вздохнул. Он испытывал такое чувство, будто вернулся с рискованного задания в тылу противника: хоть угроза и не стала меньше, но какое-то время находишься в укрытии.

— Как странно, — сказала Элизабет. — Видно, и в самом деле весна. На этой улице все разбито… Откуда же… и все-таки… я слышу запах фиалок…

18

Бэтхер собирал свои вещи. Остальные столпились вокруг него.

— И ты ее в самом деле разыскал? — спросил Гребер.

— Да, но…

— Где?

— На улице, — ответил Бэтхер. — Она просто стояла на углу Келлерштрассе и Бирштрассе, там, где раньше был магазин зонтов. И я даже не узнал ее в первую минуту.

— Где же она была все это время?

— В лагере близ Эрфурта. Так вот, слушайте! Стоит она, значит, у магазина, а я ее и не вижу. Прохожу мимо, а она меня окликает: «Отто! Ты меня не узнаешь?» — Бэтхер помолчал и окинул взглядом казарму. — Но послушайте, друзья, как узнать женщину, если она похудела на сорок кило!

— В каком же это лагере она была?

— Не знаю. Во «Втором лесном», кажется. Могу спросить. Да слушайте же наконец! Гляжу я на нее и говорю: «Альма, неужели это ты?» «Я, — отвечает.

— Отто, я будто чувствовала, что у тебя отпуск, вот и приехала!» А я все гляжу на нее и молчу. Понимаете, была она женщина здоровенная, чисто ломовая лошадь, а теперь стоит передо мной худая такая, чуть ли не вдвое тоньше прежнего, пятьдесят кило, прямо скелет ходячий, платье на ней, как на вешалке, ну жердь, форменная жердь!

Бэтхер запыхтел.

— Какого же она роста? — с интересом спросил Фельдман.

— А?

— Какого роста твоя жена?

— Примерно метр шестьдесят. А что?

— Значит, у нее теперь нормальный вес.

— Нормальный? Да ты что, спятил? — Бэтхер уставился на Фельдмана. — Только не для меня. Ведь это же щепка! Плевал я на ваш нормальный вес! Я хочу получить свою жену обратно такой, какой она была, дородной, — на спине хоть орехи коли, а то вместо зада две жалкие фасолины. За что же я кровь проливал! За них, что ли?