От полуночи до двух часов утра он был в карауле и обходил деревню. На фоне фейерверка, вспыхивающего над передовой, чернели развалины. Небо дрожало, то светлея от залпов артиллерии, то снова темнея. В липкой грязи сапоги стонали, точно души осужденных грешников.
Боль настигла его сразу, внезапно, без предупреждения. Все эти дни в пути он ни о чем не думал, словно отупел. И вот сейчас, неожиданно, без всякого перехода, боль так резнула, словно его раздирали на части.
Гребер остановился и стал ждать. Он не двигался. Он ждал, чтобы ножи начали полосовать его, чтобы они вызвали нестерпимую муку и обрели имя, а тогда на них можно будет повлиять силой разума, утешениями или, по крайней мере, терпеливой покорностью.
Но ничего этого не было. Ничего, кроме острой боли утраты. Утраты навеки. Нигде не было мостика к прошлому. Гребер владел всем и утратил все. Он прислушался к себе. Ведь где-то еще должен маячить, как тень, хотя бы отзвук надежды, но он не услышал его. Внутри была только пустота и невыразимая боль.
«Еще не время, — подумал Гребер. — Надежда вернется позже, когда исчезнет боль». Он попытался вызвать в себе надежду, он не хотел, чтобы все ушло, он хотел удержать ее, даже если боль станет еще нестерпимее. «Надежда вернется, главное — выдержать», — говорил он себе. Затем он стал называть имена и пытался припомнить события. Как в тумане, возникло растерянное лицо Элизабет, такое, каким он видел его в последний раз. Все ее другие лица расплылись, только одно это стало отчетливым. Он попытался представить себе сад и дом фрау Витте. Это удалось ему, но так, как если бы, нажимая на клавиши рояля, он не слышал ни звука. «Что произошло? — думал он. — Может быть, с ней что-нибудь случилось? Или она без сознания? Может быть, в эту минуту обвалился дом? И она мертва?»
Он вытащил сапоги из грязи. Вязкая земля всхлипнула. Он почувствовал, что весь взмок.
— Этак ты умучаешься, — заметил кто-то.
Оказалось — Зауэр. Он стоял в углу разрушенного хлева.
— Кроме того, тебя слышно за километр, — продолжал он. — Что это ты, гимнастику делаешь?
— Ты женат, Зауэр, а?
— А то как же? Когда есть хозяйство, обязательно надо иметь жену. Без жены какое же хозяйство!
— И давно ты женат?
— Пятнадцать лет. А что?
— Как это бывает, когда долго женат?
— О чем ты спрашиваешь, милый человек? Что как бывает?
— Ну, может быть, вроде якоря, который тебя держит? Или вроде чего-то, о чем всегда думаешь и к чему стремишься скорей вернуться?
— Якорь? Какой там еще якорь? Ясное дело, я об этом думаю. Вот и нынче целый день. Скоро время сажать да сеять. Прямо голова кругом идет от всех этих дум.
— Я говорю не о хозяйстве, а о жене.
— Так это ж одно. Я же тебе объяснил. Без жены и настоящего хозяйства не будет. А что толку думать? Беспокойство — и только. Да тут еще Иммерман заладил, будто пленные спят с каждой одинокой женщиной, — Зауэр высморкался. — У нас большая двуспальная кровать, — добавил он почему-то.
— Иммерман — трепло.
— Он говорит, что если уж женщина узнала мужчину, так долго одна не выдержит. Живо начнет искать другого.
— Вот сволочь, — сказал Гребер, вдруг разозлившись. — Этот проклятый болтун всех под одну гребенку стрижет. Ничего глупее быть не может.
26
Они больше не узнавали друг друга. Они не узнавали даже свою форму. Бывало, что только по каскам, голосам да по языку они устанавливали, что это свои. Окопы давно уже обвалились. Передовую отмечала только прерывистая линия блиндажей и воронок от снарядов. И она все время изменялась. Не было ничего, кроме ливня и воя, и ночи, и взрывов, и фонтанов грязи. Небо тоже обвалилось. Его разрушили советские штурмовики. С неба хлестал дождь, а заодно с ним — метеоры бомб и снарядов.
Прожектора, словно белые псы, шныряли среди рваных облаков. Огонь зениток прорывался сквозь грохот содрогающихся горизонтов. Падали пылающие самолеты, и золотой град трассирующих пуль гроздьями летел вслед за ними и исчезал в бесконечности. Желтые и белые ракеты раскачивались на парашютах в неопределенной дали и гасли, словно погружаясь в глубокую воду. Потом снова начинался ураганный огонь.
Наступил двенадцатый день. Первые три дня фронт еще держался. Ощетинившиеся дулами укрепленные блиндажи выдерживали артиллерийский огонь без особенно тяжелых повреждений. Потом наиболее выдвинутые вперед доты были потеряны — танки прорвали оборону, но продвинулись лишь на несколько километров, после чего были остановлены противотанковыми орудиями. И вот танки догорали в утренней мгле, некоторые были опрокинуты, и их гусеницы еще долго двигались, как лапки перевернутых на спину гигантских жуков. Чтобы уложить бревенчатую гать и восстановить телефонную связь, выслали штрафные батальоны. Им пришлось работать почти без укрытия. За два часа они потеряли больше половины своего состава. Сотни бомбардировщиков неуклюже пикировали вниз, разрушая доты. На шестой день половина дотов была выведена из строя, и их можно было использовать только как укрытия. В ночь на восьмой день русские пошли в атаку, но атака была отбита. Затем полил такой дождь, точно начался второй всемирный потоп. Солдаты стали неузнаваемы. Они ползали по жирным глиняным воронкам, как насекомые, окрашенные в один и тот же защитный цвет. Опорными пунктами роты оставались только два разрушенных блиндажа с пулеметами, за которыми стояло несколько минометов. Оставшиеся в живых прятались в воронках или за остатками каменных стен. Раз удерживал один блиндаж, Масс — другой.
Они продержались три дня. На исходе второго дня у них почти кончились боеприпасы, русские могли бы занять позиции без боя. Но наступления не последовало. Вечером, почти в темноте, появились два немецких самолета и сбросили боеприпасы и продовольствие. Солдаты подобрали часть продуктов и накинулись на еду. Ночью подошло подкрепление. Рабочие батальоны настлали гать. Подтянули орудия и пулеметы. Через час неожиданно, без всякой артподготовки, началось наступление. Русские вдруг вынырнули в пятидесяти метрах от передовой. Часть ручных гранат отказала. Русские прорвали фронт.
В свете разрывов Гребер увидел прямо перед собой каску, светлые глаза и широко разинутый рот, а потом, словно суковатую живую ветвь, — занесенную назад руку. Он выстрелил, вырвал у новобранца, стоявшего рядом, ручную гранату, с которой тот не мог справиться, и бросил ее вслед бегущему. Она взорвалась.
— Отвинчивай капсюль, болван! — крикнул он новобранцу. — Дай сюда! Не оттягивай!
Следующая граната не взорвалась. «Саботаж, — промелькнуло у него в голове, — саботаж военнопленных, который мы теперь почувствуем». Он бросил еще одну, пригнулся, увидел летящую навстречу русскую гранату, зарылся в грязь, его тряхнуло взрывной волной, он почувствовал словно удар кнутом, что-то хлестнуло его и обдало грязью. Он протянул руку назад и крикнул:
— Давай! Живей! Ну! — и только по тому, что ничего не ощутил в руке, обернулся и увидел, что никакого новобранца больше нет, а грязь на его ладони — это мясо. Он соскользнул на дно воронки, нащупал ремень, выхватил две последние гранаты, увидел над собой тени. Они крались по краю воронки, перепрыгивали через нее и бежали дальше; он снова пригнулся…
«Попал в плен, — подумал он. — В плен». Он осторожно подполз к краю воронки. Грязь скрывала его, пока он лежал не двигаясь. При свете ракеты он увидел, что новобранца разнесло в клочья: разбросанные ноги, обнаженная рука, растерзанное туловище. Граната угодила ему прямо в живот, тело его приняло взрыв на себя, и это спасло Гребера.
Он продолжал лежать, не высовывая головы. Он видел, что из правого блиндажа пулемет продолжает стрелять. Потом заговорил и левый. Пока они стреляют, он, Гребер, еще не погиб. Они держали участок под перекрестным огнем. Но русские больше не появлялись. Видимо, прорвалась только какая-то часть. «Я должен пробраться за блиндаж», — подумал Гребер. Голова у него болела, он почти оглох, но под черепной коробкой что-то мыслило четко, определенно, ясно. В этом и состояла разница между бывалым солдатом и новобранцем: новобранец легко поддавался панике и чаще погибал. Гребер решил притвориться мертвым, если русские вернутся. В грязи его заметить трудно. Но чем ближе он подберется под защитой огня к блиндажу, тем лучше.