— Гады, гады! Проклятые гады! — услышал Гребер чей-то голос совсем рядом, посмотрел вверх, оглянулся вокруг и понял, что кричит он сам.
Он вскочил и побежал дальше. Он не помнил, как добрался до площади, где стояла фабрика. Кажется, она уцелела, только справа виднелась свежая воронка. Низкие серые здания не пострадали. Фабричный дежурный противовоздушной обороны задержал его.
— Здесь моя жена! — кричал Гребер. — Впустите меня!
— Запрещено. Ближайшее убежище на той стороне площади.
— Черт возьми, что только не запрещено в этой стране! Убирайтесь, или…
Дежурный показал на задний двор, где был расположен небольшой плоский блиндаж из железобетона.
— Там пулеметы, — сказал дежурный, — и охрана. Такие же сволочи солдаты, как и ты. Иди, коли охота, чертова морда.
Дальнейших объяснений Греберу не требовалось: пулеметы простреливали весь двор.
— Охрана! — воскликнул он с яростью. — А зачем? Скоро будете собственное дерьмо охранять! Преступники у вас там, что ли? Или проклятые шинели караулить надо?
— А то нет, — презрительно ответил дежурный, — Мы здесь не только шинели шьем. И работают у нас не одни только бабы. В цехе боеприпасов — несколько сот заключенных из концлагеря. Уразумел, окопная дура?
— Допустим. Как здесь насчет убежищ?
— Плевать на твои убежища! Они не для меня. Мне ведь все равно торчать снаружи. А вот что будет с моей женой в городе?
— А убежища здесь надежные?
— Еще бы! Люди ведь фабрике нужны. Ну, все, а теперь проваливай. На улице болтаться никому не разрешается. Нас уже заметили. Тут строго следят, чтобы никакого саботажа.
Грохот мощных взрывов немного ослабел, хотя зенитки не смолкали. Гребер побежал назад через площадь, но он бросился не в ближайшее убежище, а укрылся в свежей воронке на конце площади. Вонь в ней стояла такая, что он чуть не задохся. Не выдержав, он подполз к краю воронки и лег, не спуская глаз с фабрики. «Здесь, в тылу, война совсем иная, — подумал он. — На фронте каждому приходится бояться только за себя; если у кого брат в этой же роте, так и то уж много. А здесь у каждого семья, и стреляют, значит, не только в него: стреляют в одного, а отзывается у всех. Это двойная, тройная и даже десятикратная война». Он вспомнил труп пятилетней девочки и другие бесчисленные трупы, которые ему приходилось видеть, вспомнил своих родителей и Элизабет и почувствовал, как его словно судорогой свело, весь он был охвачен ненавистью к тем, кто все это затеял; эта ненависть не побоялась перешагнуть через границы его собственной страны и знать ничего не хотела о справедливости и всяких доводах «за» и «против».
Начался дождь. Капли, подобно серебристому потоку слез, падали сквозь вонючий, отравленный воздух. Они вспыхивали и, искрясь, окрашивали землю в темный цвет.
А потом появились новые эскадрильи бомбардировщиков.
Греберу показалось, будто кто-то разрывает ему грудь. Это уж был не рев моторов, а какое-то неистовство. Вдруг часть фабрики, черная на фоне веерообразного снопа пламени, поднялась в воздух и развалилась, точно под землей какой-то великан подбрасывал вверх игрушки.
Гребер сначала с ужасом уставился на окно, вспыхнувшее белым, желтым и зеленым светом, а затем метнулся обратно к воротам.
— Чего тебе опять? — заорал дежурный. — Не видишь, в нас угодило!
— Куда? В какой цех? Где шьют шинели?
— Шинели? Ерунда. Шинельный гораздо дальше.
— Верно? Моя жена…
— А поди ты к… со своей женой. Они все в убежище, тут у нас куча раненых и убитых. Не до тебя.
— Как, раненые и убитые? Ведь все в убежище?
— Да это же другие. Из концлагеря. Их никуда не уводят, ясно? Может, воображаешь, для них специальные убежища построили?
— Нет, — сказал Гребер. — Этого я не воображаю.
— То-то. Наконец заговорил разумно. А теперь убирайся. Ты старый вояка, тебе не годится быть такой размазней. К тому же все кончилось. Может, на сегодня и совсем.
Гребер посмотрел вверх. Слышно было только хлопанье зениток.
— Послушай, приятель, — сказал он. — Мне бы только узнать, что шинельный цех не пострадал! Пусти меня туда или узнай сам. Неужели у тебя нет жены?
— Есть, конечно. Я же тебе говорил. Думаешь, у меня сердце не болит?
— Тогда узнай! Сделай это, и с твоей женой наверняка ничего не случится.
Дежурный взглянул на Гребера и покачал головой.
— Ты, видно, и впрямь рехнулся. Вообразил себя господом богом.
Он пошел в свою дежурку и быстро вернулся.
— Звонил. Шинели в порядке. Прямое попадание только в присланных из концлагеря. Ну, а теперь проваливай! Женат-то давно?
— Пять дней.
Дежурный неожиданно ухмыльнулся.
— Чего ж сразу не сказал! Другое дело!
Гребер поплелся назад. «Мне хотелось иметь что-то, что могло бы меня поддержать, — подумал он. — Но я не знал другого: имея это, становишься уязвим вдвойне».
Все кончилось. В городе, полном огня, стоял нестерпимый запах пожарища и смерти. Пламя, красное и зеленое, желтое и белое, то змейками пробивалось сквозь рухнувшие стелы, то вдруг беззвучно вздымалось над крышами, то почти нежно лизало уцелевшие фасады, прижимаясь к ним вплотную, пугливо и осторожно обнимая их, то бурно вырывалось из зияющих окон. Кругом неистовствовали снопы огня, стены огня, вихри огня. Валялись обуглившиеся мертвецы, охваченные пламенем люди с криками выбегали из домов и неистово метались, кружились, пока без сил не падали на землю, ползали, задыхались. А потом они уже только содрогались и хрипели, распространяя вокруг себя запах горелого мяса.
— Живые факелы! — сказал кто-то рядом с Гребером. — И спасти их нельзя. Сгорят живьем. Этот проклятый состав в зажигательных бомбах опрыскивает человека и прожигает все насквозь — кожу, мясо, кости.
— А разве нельзя сбить огонь?
— Для каждого понадобился бы специальный огнетушитель. Да и то, пожалуй, не помогло бы. Ведь это чертово зелье сжигает все. Как они кричат!
— Уж лучше пристрелить сразу, если нельзя спасти.
— Попробуй, пристрели! Тебя живо вздернут. Да и не попадешь — мечутся как безумные! В том-то и вся беда, что они мечутся. Оттого и пылают, как факелы. Все дело в ветре, понимаешь? Они бегут и поднимают ветер, а ветер раздувает пламя. Один миг — и человек запылал!
Гребер посмотрел на говорившего. Надвинутая на лоб каска, а под ней глубокие глазницы и рот, в котором недостает многих зубов.
— Что ж, по-твоему, им следует стоять спокойно?
— Говоря отвлеченно, это было бы разумнее. Стоять или попытаться затушить пламя одеялами, или чем-нибудь еще. Но у кого тут окажутся под рукой одеяла? Кто об этом думает? И кто может стоять спокойно, когда он горит?..
— Никто. А ты, собственно, откуда? Из ПВО?
— Да ты что? Я из похоронной команды. Раненых, конечно, тоже подбираем, если попадутся. А вот и наш фургон. Наконец-то!
Гребер увидел едва двигавшийся между развалинами фургон, запряженный сивой лошадью.
— Постой, Густав! — крикнул тот, что разговаривал с Гребером. — Здесь не проедешь. Придется перетаскивать. Носилки есть?
— Есть. Две пары.
Гребер пошел с ними. За кирпичной стеной он увидел мертвецов. «Как на бойне, — подумал он. — Нет, не как на бойне: там хоть существует какой-то порядок, там туши разделаны по правилам, обескровлены и выпотрошены. Здесь же убитые растерзаны, раздроблены на куски, опалены, сожжены». Клочья одежды еще висели на них: рукав шерстяного свитера, юбка в горошек, коричневая вельветовая штанина, бюстгальтер и в нем черные окровавленные груди. В стороне беспорядочной кучей лежали изуродованные дети. Бомба попала в убежище, оказавшееся недостаточно пробным. Руки, ступни, раздавленные головы с еще уцелевшими кое-где волосами, вывернутые ноги и тут же — школьный ранец, корзинка с дохлой кошкой, очень бледный мальчик, белый, как альбинос, — мертвый, но без единой царапины, как будто в него еще не вдохнули душу и он ждет, чтобы его оживили. А возле — почернелый труп, обгоревший не очень сильно, но равномерно, если не считать одной ступни, багровой и покрытой пузырями. Нельзя было понять, мужчина это или женщина, — половые органы и грудь сгорели. Золотое кольцо ярко сверкало на черном сморщенном пальце.